— Договорились же еще позавчера.
— А вот Юрий Николаич, — Фомич кивает на агронома, — говорит, что за дорогу переезжать.
— Та-ак, — начиная хмуриться, тянет отец.
— Видите ли, Никифор Никанорыч, — мягко объясняет агроном, — урожайность на задорожном участке раза в полтора выше, чем у Крутой. По-моему, самый сильный хлеб и убрать надо в самую первую очередь. Так или не так?
«Конечно, так!» — опять хочется сказать Зине.
А отец резко отвечает:
— Нет, не так. Не так! Хоть и не велик урожай у Крутой, а он нам, может, дороже Задорожного. Потому что здесь земля жирная, сама родит, а там — пески. Это одно. А второе, не знаю, как там по теории, по науке, а на практике хлеб на песках всегда спеет раньше. Через день, через два он там может и потечь, а Задорожный простоит хоть пять… Трогай, Фомич, нечего зря время вести.
Агроном не сдается, хочет что-то возразить отцу, но тот поворачивается и тяжелой, враскачку, походкой идет к машине.
Зине сейчас не нравится отец. Она уже забыла, как только что жалела его. Нет, все-таки не зря про него говорят: резок, груб. Ну за что оборвал человека? Мог бы, наверное, и не так сказать, и вообще не на людях, а то вон сопливые ребятишки-возчики и то ухмыляются — все-таки перед ним не какой-нибудь бригадир или кладовщик, а агроном. Нет, нечуткий он человек.
Да и не в жирной земле дело, если на то пошло. Задорожный участок агроном и посеял и удобрил по-своему — вот что сердило и, как видно, до сих — пор сердит отца. Он и рад, что урожай получился тучный, и обидно ему, что заслуга тут вся агрономовская.
Агроном стоит, резко закусив губу, красный, обиженный. У Зины тоже от обиды на отца даже слезы подступают.
А тому хоть бы что! Как ни в чем не бывало он открывает дверцу машины и предлагает место агроному. Агроном отказывается. Правильно, конечно, отказывается, и отец совсем зря усмехается: Зина точно так же бы сделала!
Машина выезжает на дорогу и пылит дальше. Фомич пускает комбайн. Агроном, понурившись, некоторое время идет сбоку, потом сворачивает и шагает жнивьем к задорожному участку.
Солнце печет все немилосерднее. Воздух так прокалился, что дыхание обжигает гортань. Трудно даже представить, что где-то есть тень, прохлада, бьют ключи и зеленеет трава. Здесь, в поле, безраздельно властвует одно беспощадное солнце.
Остановились на обед. Собственно, никакого специального обеденного перерыва не было. Просто Фомичу требовалось долить масла в мотор, подрегулировать некоторые узлы, а девушки тем временем устроились в куцей тени соломенной копешки, развернули узелки с едой.
Фрося деловито жевала пирог с картошкой и луком, запивала молоком из бутылки. Зина тоже раза два откусила лепешку, но есть ей не хотелось. Ее переполняла какая-то неизъяснимая доброта и нежность к людям. Ей и Фомича было жалко (бедному мужику даже поесть по-человечески недосуг!), и для Фроси хотелось сделать что-нибудь хорошее, чтобы и ей было так же хорошо.
Не зная, как и что именно надо сделать, Зина подвинулась поближе к Фросе и обняла ее.
Фрося настороженно поглядела Зине в лицо, и вдруг — как гром среди ясного неба:
— Зинка! А ведь ты влюбилась! Честное пионерское!
Зина откачнулась от подруги и закрыла глаза, будто ослепленная.
— Еще что скажешь! Влюбилась! В кого?
— Это еще не знаю, но что влюбилась — факт! И вздыхаешь, и глаза у тебя туманные — это же точно любовь. Любовь!
Фрося необычайно оживилась. Колумб при открытии Америки радовался, наверное, не больше, чем она сейчас. И настаивала на своем открытии Фрося с таким жаром, что можно было подумать: не Зина, а сама она почувствовала себя влюбленной. Зина же сидела, зарывшись в солому, и слабо, смущенно отнекивалась.
— Растрещались, сороки! — беззлобно усмехаясь, пробасил подошедший от комбайна Фомич и присел рядом. — Подумаешь — невесть бог какую важность обсуждаете.
— Очень даже важный вопрос, — с вызовом ответила Фрося. — Наиважнейший.
— Поешь с нами, дяденька Фомич, — предложила Зина. — Вот лепешки, молоко.
— Что ж, лепешки твоя мать печет знатные — не откажусь.
Фомич взял лепешку и очень старательно, как и все, что он делал, начал жевать ее. Усы при этом смешно топорщились, шевелились, шевелился подбородок, скулы, только пампушка носа оставалась неподвижной, как пришитая.
«А хороший он, наш Фомич, — почти с нежностью думала Зина, наблюдая, как аппетитно уплетает тот лепешку с молоком. — Шумит иной раз, правда, но без сердца, по привычке… Вот только агронома они с отцом зря обидели. Совсем зря!..»
О чем бы Зина ни начинала думать, мысли ее неизменно приходили к агроному, к только что сделанному Фросей «открытию», в которое ей и хотелось и еще боязно было верить.
2То ли уж года давали себя знать, то ли тяжелая председательская работа тому виной, а только с некоторых пор нет-нет да и начинало больно покалывать у Никифора Никаноровича в левом боку. Врачи говорят, что это пошаливает сердце, и, наверное, так оно и есть. Но оттого, что и врачи знали болезнь и сам Никифор Никанорович, легче не делалось.
Врачи советовали поменьше ходить, или, как они говорили, физически не утомлять себя, начисто запретили волноваться. Совет умный, правильный, что и говорить, да только не для председателя колхоза. На «Победе» хорошо съездить в район на совещание, к комбайну на поле, а руководить колхозом из кабинета да из машины — для этого, наверное, надо иметь особый талант, которого Никифор Никанорович за собой не чувствовал. И уж совсем невозможно председателю Не волноваться.
Вот только-только еще начался день, а уж сколько забот и тревог свалилось на голову Никифора Никаноровича!
Ночью возили зерно на элеватор — вернули две машины: влажность оказалась на процент выше положенной. Никифор Никанорович выругался, конечно, в сердцах крепким словом, вроде немного полегчало; но, однако же, это еще, как говорят, не решение вопроса.
В первой бригаде озимый хлеб уже кончили, а в третьей убрали только половину, и бригадир просит перекинуть к нему подборщик из первой. Бригадир же первой говорит: дураков нет: Как тут быть?
А на свиноферме вдруг заболела матка Хавронья — лучшая матка, гордость колхоза. Какое-то недомогание, говорит зоотехник. Но вот поди-ка разберись, что за недомогание у этой Хавроньи! А разобраться надо, потому что в случае чего председатель — первый ответчик за самочувствие и самой Хавроньи, и всего ее многочисленного потомства.
Ну-ка, реши все это быстро и не волнуясь!
И ладно бы только это. А тут еще добрый десяток таких же важных и неотложных дел одно на другое налезает.
Вот идет агроном. Тоже небось не просто так, а с какой-нибудь докукой.
Никифор Никанорович вытащил из кармана пиджака папиросы, закурил.
За утро он уже успел побывать на складах, на току, на фермах. Успел выкурить полпачки папирос. Сейчас у него нечто вроде приемных часов. Сидеть в своем председательском кабинете Никифор Никанорович не любил, особенно летом. Душно там и как-то уж очень официально.
У задней стены конторы, около двери, еще с прошлого года лежал небольшой штабелек бревен. Вот на этих бревнах, в холодке, Никифор Никанорович и наладился разговаривать с приходившим к нему народом, решать самые разные колхозные дела. Вольготно, и кури кто сколько хочет, а накурено не будет. Правда, когда кто-нибудь бездельно засиживался на бревнах, Никифор Никанорович точно так же, как из кабинета, прогонял: «Все? Марш! Нечего тут штаны протирать…»
Агроном подошел, поздоровался. Под узкой выцветшей тенниской буграми выступала мускулистая грудь. Сильными, жесткими были и руки. А вот тонкая шея и чуть раздвоенный подбородок по-девичьи нежны и мягки.
— Я насчет сева, Никифор Никанорович. — Агроном тоже сел на бревна в некотором отдалении. — Не пора ли начинать?
— Вроде бы не пора.
— А как же тогда со сроками?
Никифор Никанорович снял фуражку и почесал затылок: да, действительно, сроки уходят.
— Сухо очень. Дождичка бы дождаться. — Никифор Никанорович сказал про дождик и еще раз почесал лысеющую макушку: ну как и в самом деле грянет дождь, что тогда будет с уборкой? Неразрешимое противоречие!
— Оно бы конечно, дождичка-то надо, — согласился агроном.
«Тебе-то что, — уже сердито подумал Никифор Никанорович. — Намочит хлеб или не намочит — тебе мало печали. А меня этот дождичек сейчас под монастырь может подвести…»
— Подождем денек-другой.
— А в «Стране Советов», говорят, уже начали.
— Начали?! Иван Лукич уже сеет?
«Вот это да! Иван Лукич — мужик неглупый, и если он начал… А только, может, он свои припойменные участки засевает, тогда дело другое, там влаги всегда достаточно… Фу, что за гадость!?»
Никифор Никанорович не заметил, как папироса у него давно догорела и начал тлеть мундштук. Он бросил в сердцах окурок и сплюнул вслед ему.